В гимназии Брюсова, кого звали «купцом», били. Иногда по «шесть раз в день» (ведь он не умел ругаться как все да плевать дальше других). Били те, кто даже не слышал ни о каналах на Марсе, ни о строении кристаллов. И поэт, в противовес неучам, займется Лейбницем, возьмется за Канта и начнет писать сразу три вещи: поэму «Корсар», трагедию в стихах «Миньона» и какой-то длиннющий роман. В дневнике подстегнет себя: «За работу, жизнь не ждет!»
Не мечтал о славе — рвался к ней. «Талант, даже гений, — записал еще в гимназии, — дадут только медленный успех. Это мало! Надо найти путеводную звезду. И я вижу ее: это декадентство. Да! Будущее будет принадлежать ему, особенно когда оно найдет достойного вождя. А этим вождем буду Я!»
В гимназии поклялся стать вождем. В университете стал им. Выпустил три скандальных сборника «Символисты». В одном напечатал стихотворение, которое, спорил, будут знать даже те, кто вообще не читает книг. И — выиграл пари! Этот стих из одной строки: «О, закрой свои бледные ноги!» — и впрямь будет знать Россия. Какие ноги? Почему — бледные? Десятки пародий появятся в прессе, журналы захлопнутся перед ним на годы. Но он назло выпустит книгу с дерзким именем «Шедевры», а за ней еще две.
«Так тигр прикрывает глаза, чтобы следить за жертвой, — напишет. — Я иду. Трубы, смолкните…»
![](https://cdnstatic.rg.ru/uploads/images/2022/11/11/valerii%CC%86-bryusov-s-zhenoi%CC%86-i-roditelyami-sleva-%E2%80%93-mat-matrena-aleksandrovna-sprava-%E2%80%93-otec-yakov-kuzmich-1899-god_533.jpg)
Наконец, «средством» к славе станет даже жена его — девушка с редким именем Иоанна. Гувернантка в доме Брюсовых! Просто устав от бульварных «приключений», разрываясь между учебой и стихами, он найдет вдруг покой и согласие дома. Сначала в объятиях Анюты, 25-летней глупенькой гувернантки, которая его, 15-летнего подростка (но уже с усиками и в визитке) примет за взрослого мужчину. Потом в объятиях второй гувернантки — Евгении. И, наконец, в объятиях Иоанны Рунт, которая из третьей любовницы-гувернантки превратится в жену. «Необыкновенно обыкновенная», по словам той же Гиппиус. Вот ее он уже не бросит, нет. Но не скроет, что брак его — брак «по расчету».
![](https://narmedia.ru/wp-content/uploads/2023/03/valerii-bryusov-s-ioannoi-runt_cfc-869x1024.jpg)
Не в деньгах дело — жена была бедна, как мышь. Просто она создаст ему условия для труда, для двух строчек в энциклопедии, ради которых жил. Другу про жену напишет: «Она догматична, наивна. Далеко не красива и не слишком молода… Мне случалось проводить ночи с женщиной, которая рифмовала не хуже меня, и на постели мы вперегонки слагали строфы шуточных поэм. Но ни одну из таких я не желал бы иметь постоянной подругой. Мне нужен мир, келья для моей работы».
Кстати, измен своих особо не скрывал. В «донжуанском» списке, где одних Елен было четыре, рядом с именем жены он педантично поставил и имя младшей сестры ее — «Моя Мари». И садистски играл с обеими. Будучи как-то в Петербурге, месяц писал жене, что госпожа Минская, поэтесса, «полтора часа меня соблазняла… продолжает соблазнять… опять соблазняла». И тут же, но в письме к Мари, просил успокоить жену: «Уверьте ее, что я ее очень люблю. Я описывал ей, как ухаживал за Минской. Это было забавой. Я не сказал бы ей о том, как всегда мне хочется вас ласкать, — потому, что в этом есть измена».
Впрочем, обманул и ее, ибо имя Минской тоже внесет в список. Поместит его в разделе — «Серьезное» (серьезное чувство). Он ведь весь список поделит на разделы: «я ухаживал», «меня любили», «не любя, были близки», «мне казалось, что я люблю» и, наконец — «я люблю». Так вот в последнем разделе значилась отнюдь не Иоанна, Мари или Минская — Нина.
В этом разделе стоит вообще одно имя — Нина Петровская. Та, которая назовет его «зверем». И будет стрелять в него.
В тот МХАТ билетов не купить уже почти 120 лет. Да еще на премьеру, на «Вишневый сад». Но и пьеса, и премьера — были! Сотни свидетельств тому. Статьи, рецензии, десятки мемуаров и даже один художественный и доныне загадочный роман. Может, самая знаменитая книга Серебряного века.
В тот вечер 1904-го к подъезду театра съехалась вся Москва. Но среди говорливых волн в фойе — двое явно влюбленных. Золотоволосый, синеглазый юноша и щуплая брюнетка с коротким носиком, «ящерка юркая». Поэт и беллетристка. И здесь же, в театре, они и увидят и третьего, тоже поэта — того, в кого, на свою беду, влюбится «ящерка», и с кем из-за нее синеглазый не только будет соперничать, но едва не встанет к барьеру. Этот «треугольник» и явится началом той знаменитой книги Серебряного века, где все получат странные имена: Генрих, Рената и Рупрехт. Золотоволосый Генрих станет явлением света, Рупрехт — тьмы, а Рената — женщиной, мечущейся от ангела к дьяволу.
Роман этот — «Огненный ангел». Генрих — это Андрей Белый, Рената — Нина Петровская, а Рупрехт — сам Брюсов.
![](https://narmedia.ru/wp-content/uploads/2023/03/petrovskaya_ni_9e8.jpg)
Для Брюсова этот год был годом бури. Он был уже самым известным поэтом, основателем школы, мэтром. В приятелях — едва ли не все именитые писатели (тот же Чехов, который умрет через полгода). А не именитых, юного Блока, например, в упор не видел: «Он — не поэт». Не то что он, Брюсов — законодатель, звезда — как звали его. А Нину к моменту их «роковой встречи» величали «покорительницей поэтов». Позже назовут вакханкой, истеричкой, алкоголичкой, наркоманкой. Но «и в доброте, и в злобе, и в правде, и во лжи, — напишет Ходасевич, — она во всем доходила до конца, до предела…»
Нина была замужем за издателем Соколовым, «московским саврасом», чья книга стихов ничего кроме хохота не вызывала. В издательстве познакомилась с Бальмонтом. Там и начался их короткий роман. А потом в ее жизни возник Белый, он-то и «спас ее от Бальмонта». Роман, правда, дальше писем Белого к ней, которые, как она заметит, были кусками «готовящихся к печати статей», не пошел. А что было потом, вы уже знаете: театр, премьера, Брюсов. Через пару дней она встретит его на Варварке, у брата мужа. Брюсов, кого считала «недоступным», колдуном и магом, сидел перед ней за чайным столом: простой, домашний — «ну просто невозможный». Короче, на Варварку они вышли уже вдвоем.
«Стоял пронзительный лазурный сентябрь, — вспомнит она, — пахло яблоками из подвалов, на углу продавали последние астры с жесткими, словно жестяными, лепестками». Нина, заговорив вообще о воспоминаниях, скажет, как бы между прочим, что иногда они бывают «неизгладимыми». Брюсов, помахивавший тростью, замрет — а у вас есть такие? Да. «А у меня пока нет. Я тоже хотел бы пережить что-то особенное, чтобы…» Он не докончит фразы. Её позже докончит Нина. Он хотел, скажет, пережить нечто, чтобы написать не «кабинетный» — подлинный образ Ренаты в начатом уже романе «Огненный ангел». Верил — вещь станет «эпохой в литературе». Но так начнутся свидания их. Сначала у Новодевичьего, потом в «сугробном» Петровском парке. Но чаще — в «Метрополе», где, по ее словам, и «развернется их психодрама»…
Тут надо бы притормозить, ибо «Метрополь» — место знаковое. Ныне, если зайдете в отель сзади и подниметесь под крышу, вам, возможно, покажут те две комнатки, которые в 1900-м стали центром читающей России: горнилом декаданса, пробир-палатой русской поэзии. Тут возникло издательство «Скорпион» и журнал «Весы», где правил бал, «остервенело трудился» ставший вождем поэтов Брюсов.
Нина, «фарфоровая девочка» Брюсова, тоже бывала здесь. Писала рассказы, обзоры книг. Но мало кто знал: когда гасли окна под крышей, они встречалась у другого — у главного подъезда «Метрополя». Шли в ресторан. У них был даже свой столик; их знали метрдотели, официанты, им привычно кивал дирижер оркестра. Сидели «угарно» до упора, пока не гасли люстры. И однажды, велев ей закрыть глаза, он повел ее в дешевый отель рядом, где, усадив ее, «озябшую собачонку», упал на колени и спросил: «Хотите, чтобы тут был наш дом?» «Брюсов, — пишет она, — протянул мне бокал с терпким вином, где, как жемчужина, была растворена его душа, и сказал: «Пей!» Я выпила и отравилась на семь лет…»
В первых письмах (а их сохранился том в 700 страниц, ныне изданный) он называл ее «огонечком», «маяком». Писал: «Ты «настоящая». В дневнике скажет: «Пришла любовь, о которой я только писал в стихах, пришла женщина, о которых я только читал в книгах». А после месяца, проведенного в Финляндии, где они, смеясь, утопят в озере ее переписку с Белым, назовет ее «пиком», с которого «видел оба океана»: своей прошлой и будущей жизни. Словом, узел, на виду у Москвы, завязывался крутой. «Во мне он нашел, — пишет Нина, — оторванность от быта, душевную бездомность, жажду смерти — все свои поэтические гиперболы». Но когда вместо свидания он скажет: «Мне некогда, я должен расставлять на полке книги», когда она узнает, что у него роман с поэтессой Столицей, а потом, что он встречается и с великой Комиссаржевской, Нина поймет: она попала в «черную безвыходную западню».
Может, потому и решится на выстрел?
Строго говоря, история эта темная. Расходятся мнения даже участников ее — Белого и Брюсова. Белый пишет, что в антракте его лекции в Политехническом Нина навела револьвер сначала на него. «Я не шелохнулся. Я стоял на эстраде, раскинув руки, и ждал смерти. Но она не выстрелила, перевела револьвер на Брюсова. А он, как барс, — и откуда в нем такая ловкость? — прыгнул с эстрады и выхватил револьвер». Брюсов пишет иначе: «На лекции подошла ко мне одна дама, вынула из муфты браунинг, приставила мне к груди и спустила курок. Публики было мало, но все же успели схватить руку и обезоружить…»
Словом, так и осталось неясным: а был ли выстрел? Ясно одно: страсти бушевали дикие. Семь лет бушевали. Для него. А для Нины с того «лазурного сентября» — всю оставшуюся жизнь. Она пыталась удерживать его. Ревновала к жене: «ее насморк для тебя важнее моей смерти». Колола самолюбие: «О, насколько искреннее и свободнее тебя Бальмонт». Заводила даже романы с «прохожими». «По двое суток, без пищи и сна, — писал Ходасевич, — лежала на диване, накрыв голову черным платком, и плакала… Ломала мебель, била предметы. Тщетно прибегала к картам, потом к вину. Наконец, весной 1908, испробовала морфий. Затем сделала морфинистом Брюсова, и это была ее неосознанная месть…»
Нина кончит самоубийством. Откроет газ «в нищенском отеле» Парижа. До того писала сценарии за какую-то актрису, переводила, давала уроки, потом шила белье для солдат, мыла посуду и, наконец, — просто побиралась. Берберова пишет: «Теперь от нее пахло табаком и водкой. С утра уходила пить вино, потом обходила врачей, умоляя прописать ей кодеин, который заменял наркотики. Я старалась заставить ее вымыть голову, выстирать чулки, но она ни на что не была способна. Однажды ушла и не вернулась…»
«Нина! Нина! — написал ей когда-то Брюсов. — Жизнь приучила меня притворяться. Но тебе могу сказать: поэзия для меня — всё». Она знала это и уже поставила ему «диагноз»: «для одной линии будущего памятника, — написала, — он, не задумываясь, зачеркнул бы самую дорогую ему жизнь». Да, роман «Огненный ангел» был издан, а значит — кончился и любовный роман. Но вот загадка, мистика — она еще в Москве успеет бросить ему страшные слова. «Убей еще чью-нибудь жизнь, — выкрикнет, — от этого ты расцветаешь…»
И — как напророчит. Убьет он Надежду.
26 ноября 1913 года газета «Русское слово» сообщила:
«Застрелилась молодая поэтесса Над. Львова… Около 9 вечера, — пишет репортер, — г-жа Л. позвонила к г-ну Б. и просила приехать. Б. ответил, что ему некогда — занят срочной работой. Через несколько минут г-жа Л. снова подошла к телефону: — Если вы сейчас не приедете, я застрелюсь. В квартире, где она снимала комнату, находился только другой жилец, г-н Меркулов. Минут пять спустя грянул выстрел, открылась дверь и г-жа Л., шатаясь, крикнула Меркулову: «Я застрелилась, помогите!» Он вызвал карету скорой помощи: «Не нужно ли вам чего-нибудь?» Она назвала N телефона: «Попросите, чтобы приехал». Через несколько минут г-н Б. приехал. Она как будто узнала его, как будто пыталась говорить, но уже не хватало сил…»
Могу представить, как летела в ночи пролетка с Брюсовым, если он примчался в дом раньше «скорой». Может, во время этой скачки он понял, наконец, что «чувства», которые сам лишь имитировал, иных — убивают? Ведь в предсмертном письме Надя написала: «Я тебя люблю, хочу быть с тобой. Как хочешь, «знакомой, другом, любовницей, слугой». Но не буду «ничем». В последний раз — умоляю, если успеешь, приди».
Он не успел и, кажется, ничего не понял. Ибо ныне известно: прочтя письмо ее, он не без самолюбования запишет: текст-де, «выказывает» столько любви, что «в самой боли читать его была и какая-то мучительная радость…».
Кем же была Надя Львова, Нелли, как звал ее он, девушка, которая в 15 стала подпольщицей, в 16 арестанткой, в 19 — поэтом, а в 22 года — самоубийцей? Дочь почтового служащего, она, окончив гимназию с золотой медалью, к 1910 году ощутила себя «поэткой». «Ах, разве я женщина? Я только поэтка». Ныне пишут, что стихи ее «по бешенству чувств» походили на дерзкое начало Цветаевой. «Застенчивая, угловатая, слегка сутулая, — пишет поэт Садовской, — не выговаривающая букву «к» и вместо «какой» произносившая «а-ой» — ее мало кто замечал». Но Брюсов заметил и чисто «литературное знакомство» перевел в легкий флирт. Прогулки, книги, разговоры о Верхарне, о Данте. А когда он помог ей выпустить первую книгу, Надя, считайте, погибла.
Тот же Садовской, увидев ее через два года, обомлел. «Модное платье с короткой юбкой, алая лента в волосах, прищуренные глаза. Даже «к» она теперь выговаривала как следует». Брюсов пишет, что первый раз испугался ее, когда она попыталась отравиться. А второй — когда захотела стать женой. «Мне, — возмутился, — казалось нечестно бросить женщину, с которой я прожил 17 лет». Но честным оказалось взять Надю в Финляндию (как и Нину когда-то). Месяц счастья! Как было верить в его охлаждение? Но после Финляндии она и напишет ему: «В любви я хочу быть «первой». Это письмо предпоследнее.
А последним стало то — предсмертное.
Хоронили ее на Миусском кладбище. «У открытой могилы стояли родители Нади, он — в поношенной шинели, она — в старенькой шубе и в приплюснутой шляпке, — пишет Ходасевич. — Частица соучастия в брюсовском преступлении лежала на многих из нас». Но Брюсова, представьте, у могилы не было. Он почти сразу — на полтора месяца! — уехал в какой-то санаторий под Ригой, где у него возникла новая любовь…
Но что Надя, что Нина, что Комиссаржевская, если главной ставкой его станет революция!
Да, когда-то он написал: «И Господа, и Дъявола равно прославлю я». Дал понять: он — «над схваткой». В 1905-м в пух разнес статью Ленина «Партийная организация и партийная литература». Да и над единственным «ревстихом» своим — над «Каменщиком» — смеялся; такие вирши-де он мог бы «гнать» километрами. Но после Октября суетливо кинулся оспаривать: кто первым принял революцию — писатель Ясинский, или все-таки он. «Я еще в конце 1917 г. начал работать с Советским правительством, — настаивал в «Автобиографии». — С того времени работал в разных отделах Наркомпросса. Был заведующим Книжной Палаты, Отдела Научных Библиотек, Отдела Лито, Главпрофобра».
Куча должностей. Но если разбираться в этой «куче», то можно найти те еще «истории». Например, в Главпрофобре он, как и его отец когда-то, запрещал детские сказки. «Совершенно недопустимы сказки, где речь идет о царях и царевичах, о Боге и ангелах». А в Книжной палате организовывал отряды по спасению книг помещиков. На деле — по «реквизиции частных библиотек».
Пока не пришли за его огромной библиотекой…
![](https://narmedia.ru/wp-content/uploads/2023/03/valeriy-bryusov_large_e6a-1024x643.jpeg)
«Как-то в квартире Брюсовых раздался звонок и в переднюю ввалилась немолодая, решительная баба и несколько рабочих. «Тут у вас книги имеются. Покажите». Компанию повели в кабинет. Баба тараторила: «Подумайте — сколько книг! И это — у одного старика!.. Завтра пришлем грузовик!»
А ведь Брюсов даже Бунину (тот просил!) ни разу не дал ни одной книги. Спас его библиотеку, после жалобы Брюсова, лично Луначарский. Тот, кстати, который и «втянул» его в партию большевиков. Брюсов оправдывался потом: разговорились-де всего лишь о доктрине Маркса, а Луначарский и реши — он якобы хочет в партию. «Отказаться, — разводил руками Брюсов, — было равносильно стать в активно враждебные отношения. Это в мои расчеты не входило…»
Расчеты, вечные расчеты! Только теперь всё уходило из жизни его, всё просачивалось как сквозь пальцы. Когда-то он писал в дневнике: «Если можешь, иди впереди века; если не можешь, иди с веком, но никогда не будь позади века». Увы, в 1920-х, он, несмотря на всю свою прыть, безнадежно отставал от эпохи. Такой вот итог! Он, который жертвовал любимыми, семьей, друзьями, сам стал жертвой. Преподавал стиховедение в им же открытом поэзотехникуме, потом — в Литературно-художественном институте. Юные Светлов, Приблудный, Алтаузен рты разевали, когда он, по заданному слову или факту, прикрыв глаза ладонью, уже через минуту читал экспромты. Факир рифмы, фокусник! А иногда, собрав ватагу в 20-30 человек, шел на ночь к памятнику Пушкину читать стихи, мечтать о славе. Им — мечтать о будущей славе, ему — ненасытно — о настоящей.
Но когда в Большом театре ему на 50-летие вручат Грамоту ВЦИК, — вместо ордена, которого ждал! — то именно студенты утешат его — начнут качать. Впрочем, и этот «триумф» испортит Шенгели, поэт. «Качали старика, — напишет, — было похоже, что подбрасывают покойника». Да, он, «взрослый мальчик», умер раньше смерти, хотя сам об этом так и не узнал. Две строчки о нем в энциклопедии есть: был такой вождь символистов. Но остался ли как поэт? Не знаю…
Говорят, последними его словами были: «Мои стихи…» Он очнулся, поднял палец и прошептал их жене.
Подробнее на rg.ru